Александр Степанович Осипов — уроженец села Бар-Слобода, живёт в Димитровграде. Член Союза писателей России. Сегодня мы публикуем один из рассказов Осипова, действия которого происходят в годы войны в Барышской Слободе.
Никто и не помнил, когда и как он здесь поселился. В царстве хомутов, седёлок, верёвок и мочала, подпруг и прочей упряжи он устроился на полатях, образованных свежеструганными оглоблями, которые сушились под потолком.
Пётр Павлович Кучкин, дряхлый и нервный старичок, заведовавший этим хозяйством, не прогонял его. Сторожа конного двора — Маколя и Яковлич — тоже не трогали. Никто не называл его по имени, тем более что почти у всех жителей села были уличные фамилии или прозвища. Он имел прозвище «Котлёнок», получив его за то, что слово «котёнок» произносил как «котлёнок».
От семьи он отбился. Не до него было. Старая, больная мать его, задавленная нуждой, едва двигалась по двору. Кроме Котлёнка у нее было ещё трое. В доме ему ничего не перепадало. Младший в семье, он был слаб, но хитер и изворотлив. Соседи жалели его.Иногда давали картошку или луковицу, но старшие отнимали. Если же он сопротивлялся, то лупили нещадно. Отца у них не было. Зимой в их старой избе-развалюхе было темно и холодно. На конном дворе Котлёнку было хорошо. Во-первых, тепло, топилась большая голландская печь, а на полатях под потолком был настоящий рай даже к утру, когда помещение остывало.Во-вторых, питался он кожурой от печёной картошки, которую оставляли ему сторожа. Запивал еду водой из бачка.В-третьих, его никто не бил и не отнимал пищи даже в тех случаях, когда удавалось что-то стащить или выпросить.
Котлёнок выполнял мелкие поручения сторожей. Им не хотелось в холодный зимний вечер тащиться на дальний край конного двора из теплой, пахнущей привычной вонью избы. Посылали его. Он охотно бегал, прихватывая попутно, что плохо лежит. Правда, у сельских красть было опасно. Его часто уличали и били. По этой причине Котлёнок специализировался на краже вспомогательных частей конной упряжи — уздечек, вожжей, поперечников у незадачливых проезжих через наше село.
Тактика его была блестяща до гениальности. Сняв с лошади уздечку, он прятал ее в укромном месте и, затаившись, ждал, когда выйдет к подводе хозяин. И когда тот, матерясь, начинал ходить вокруг да около, Котлёнок подлетал к нему:
— Длядленька, я знаю, кто снял уздечку. Знаю, где сплятал. Дашь пожлать — плитащу.
Получив согласие, Котлёнок исчезал и через несколько минут являлся с уздечкой за пазухой, брал награду и проворно уносил ноги.
Зимними студёными вечерами мне, пятилетнему, нравилось бегать на конный двор, слушать разговоры взрослых, вдыхать запах сыромятной кожи, мочала, печёной картошки. Но особенно меня привлекала чёрная, измятая тарелка репродуктора. Из неё под воздействием неведомого для меня чуда раздавалось:
— Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой,
С фашистской силой тёмною,
С проклятою ордой…
Эта мощная, раскатистая мелодия, её размеренный ритм, вобравший в себя всю силу народного гнева, потрясали моё детское воображение. Мороз пробегал по коже. И под её магическим воздействием я верил, что мы непобедимы. Но взрослые, слушая твёрдый голос диктора об оставленных городах, мрачнели.
Яковлич, свистя измочаленными бронхами, надсадно кашлял и хрипел:
— Как прёт колбасник. Сила. У ёво всё во вдоволиху. Кофий пьют. А у нас, Палыч? А? Ни постлёмки, ни велёвки.
— Нужда… — с готовностью отзывался Пётр Павлович Кучкин. Развивать мысль дальше побаивались, опасаясь доноса в НКВД. Оба они — Яковлич и Пётр Павлович Кучкин — «ломили» две войны, японскую и германскую. Первый был отравлен газами, а второй насквозь пробит германской пулей.
Котлёнок настолько прижился среди них, что безошибочно различал по толщине кожурок, кто ел картошку. Однажды он влетел в избу и, увидев на старом, изрезанном матерными словами столе черные кожурки, коршуном налетел на них. Утолил голод. Схватил железную с отбитой эмалью кружку, прикованную цепью к бачку, и напился. После этого неожиданно подлетел ко мне, вытащил из-за пазухи какую-то замысловато скрученную штуковину из толстой проволоки и молниеносно этим оружием переколол мне пуговицы пиджака. Я заревел, а Котлёнок захохотал.
…Шла вторая зима кровопролитнейшей войны. В этой кровавой мясорубке уже погиб мой двадцатисемилетний отец, а два брата мамы воевали, и оба погибли позднее. Тыл страны выгребался подчистую. Бедно было в тылу. Ни одеть, ни обуть, ни поесть. Вся надежда на картошку…
Кривой Петруха, мордвин из Хмелёвки, ходил по окрестным сёлам и выделывал овчины. Он был беден, как церковная мышь, и едва прокармливал пять ртов заработанной картошкой. В тонкостях ремесла Петрухе не было равных. Овчина, выработанная им, была мягка, не линяла, не ломалась и не воняла. Петруху уважали.
Однажды в морозный зимний день Петруха вёз заработанную им картошку из Кувая в Хмелёвку. Путь неблизкий. Нужно было проехать лесную дорогу, пересечь по льду Суру и одолеть довольно крутой, затяжной подъём, на котором и раскинулось наше село. Лошадёнку он с великим трудом выпросил у председателя. Она часто вставала и тяжело дышала. В самом начале подъема, на крутом взлобке, к ужасу Петрухи, лошадь упала и испустила дух. Пока Петруха метался по чужому селу, Котлёнок раз пятнадцать набивал пазуху «даровой» картошкой и прятал её в своем логове. Таким образом он заготовил целый сундучок, лежавший у него на полатях. Довольный, утирая пот, Котлёнок обнимал сундучок с несметным сокровищем и мурлыкал.
— Топерь на всю зиму, — молвил Яковлич и привычно закашлялся одобрительно, глядя на расторопного Котлёнка. Котлёнок сиял. Он проворно разгреб ещё недогоревшие головешки в печи, зарыл туда несколько картофелин и влез на полати. Несколько раз он двигал сундучок то к стене, то в голову, любовно оглаживал его. Затем, полулёжа, извиваясь, как уж, приладил на запор сундучка дрянной замчишко.
В избе конного двора была разобрана вся сбруя, и колхозный люд разъехался по нарядам. Пётр Павлович Кучкин вил мочальную верёвку, а Яковлич вытёсывал топором копылы к саням. Мы с Бориской, пятилетние пацаны, вертелись тут же, помогая что-нибудь подержать или поднести. Котлёнок был в великолепном расположении духа. Он уже почти уговорил меня обменять свой проволочный «наган» для раскалывания пуговиц на значок «Ворошиловский стрелок», которым я владел на правах наследства. Значок этот был очень красив.Изначально принадлежал он моему дяде, отслужившему действительную службу в погранвойсках. Правда, значок имел дефект: крепёжный штифт его был отломлен, а гайка утеряна. Тем не менее, я носил его в кармане, как великую ценность, и, конечно, колебался.
Котлёнок горячо хвалил свое изделие, рисовал мне заманчивые картины того, как я буду колоть пуговицы разиням и всячески хаял мой значок. Видно было, что он хочет надуть меня. Неожиданно входная дверь открылась, и в избу вошел Шурка — старший брат Котлёнка. Это был долговязый сухощавый подросток лет четырнадцати с приятными чертами лица. Котлёнок, увидев брата, с дьявольской ловкостью влетел на полати и закрыл своим тщедушным телом сундук.
Он моментально разгадал замысел противника и приготовился к обороне. Начался неравный бой. Шурка, встав на знакомый нам деревянный стол, принуждён был вначале отдирать Котлёнка от сундука, чтобы овладеть тем, Котлёнок отбивался, как мог: кусался, пинал брата в лицо ногами, скулил, орал и ругался матом.
Пётр Павлович Кучкин неодобрительно качал головой и бормотал:
— Нужда… Ни постлёмки, ни велёвки.
Яковлич хотел что-то сказать, но закашлялся, засвистел бронхами, посинел и, махнув рукой, судорожно затянулся самокруткой. Мне было жалко Котлёнка. Никто не заступался за него, и схватка продолжалась. В какой-то момент хлипкие полати не выдержали. Поперечина, удерживающая сооружение, оторвалась, и оглобли рухнули на пол вместе с сундуком, который встал «на попа». Котлёнок, падая, на мгновение выпустил из рук сундук, и этого было достаточно. Шурка, подхватив добычу, рванул в сени, где уже стояли приготовленные им санки. На пороге избы Котлёнок догнал его и, упав на живот, вцепился в ноги. Шурка положил тяжелый сундук, принялся отдирать брата и бить кулаками. Котленок кричал, плакал, обзывал Шурку самыми гнусными словами, но силы были неравны.
Последнюю попытку отбить сундук Котлёнок сделал уже на улице, когда Шурка вез добычу по переулку в гору. Он догнал захватчика, с разбегу свалил сундук в сугроб. Крышка сундука открылась, и несколько картошин упало в снег. Это привело старшего брата в ярость. Он ударом кулака в лицо сбил Котлёнка на землю, стащил с его ног опорки и закинул их далеко в огороды в разные стороны. Сорвал с его головы старый малахай и забросил туда же.
Полураздетый Котлёнок был сломлен. Он утирал разбитые губы, скулил, вздрагивал, хлюпал разбитым носом. Очухавшись, полез через плетни искать малахай и опорки. Избитый, дрожащий нервной дрожью, униженный, он собирал за пазуху оставшиеся картофелины — все, что остались от его богатства.
Прошло несколько лет. Однажды зимой, когда я уже учился в школе, мы с мамой привезли из леса свои дрова. Возвратились к вечеру. Разгрузили тяжелые плахи во дворе и уложили в штабеля.Накормили и напоили домашнюю скотину, поели сами. После всех этих работ я вышел к воротам, чтобы отогнать колхозных быков на конный двор. На дворе было уже темно, но я обнаружил, что украдены вожжи. Сказал маме. Она, ворочая чугуны в печи, ругнула колхозную жизнь, вдовью долю, заодно и меня. Я хоть и не был виноват, но почувствовал себя растяпой и расстроился.
Внезапно на пороге дома вырос Котлёнок. Он засунул руку за пазуху своего зипуна и, как фокусник, вытащил оттуда пропавшие вожжи.
— Тлётля Вела, тлётля Вела. Я вожжи нашёл, —радостно сообщил Котлёнок. И, потоптавшись на пороге, сделал вид, что хочет уйти.
— Ой! Спасиба, Толинька, да постой-ка, — сказала мама.
Обтерев руки о фартук, она взяла с залавка несколько картофельных оладьев и дала ему. Котлёнок моментально засунул их в рот и продолжал топтаться. Тогда мама достала из ведра несколько картошек. Он рассовал их по карманам и исчез.
— Кто же вожжи стащил? — рассуждал я вслух.
— Как кто? Он и стащил, — просто сказала мама.
— Нечего было этому вору блины давать. В милицию бы его, — возмутился я.
— Эх ты, дурачок. С ума сошёл? Он, чай, голодный… Круглай сирота…
Вскоре после этого я навсегда уехал из села. Из города приезжал лишь на каникулы. Котлёнка потерял из вида. На конный двор меня уже не тянуло. Пётр Павлович Кучкин и Яковлич умерли. Моя будущая специальность избавляла меня от работы в колхозе, чему я был рад. Ещё больше этому была рада моя мама. Она очень хотела, чтобы я «выбился в люди», то есть «выправил паспорт», жил в городе, работал только восемь часиков и «получал денежки», а не трудодни.
Прошло ещё какое-то время.
Однажды летом на улицах нашего села появился высокий моряк. На нем была новенькая шерстяная форменка, брюки-клёш умеренной ширины, новые хромовые ботинки. На бескозырке золотом начертаны слова: «Торпедные катера. ТОФ». Это был Шурка — старший брат Котлёнка, приехавший на побывку. Немало молодых колхозниц «сохли» тогда по нему, но Шурка неожиданно для всех выбрал Марусю.
— Слаба на передок, — ухмылялся с видом знатока Голян, которому ранее Маруся дала «от ворот поворот». Он незадолго до приезда Шурки в очередной раз появился в селе после пребывания в местах, не столь отдалённых… По слухам, Голян был покровителем Котлёнка, с которым они ездили на поездах «туда-сюда», облегчая беспечных пассажиров от кошельков и чемоданов. Немного оглядевшись, Голян и здесь нашел «шестёрок». В селе, почти никогда не знавшем воровства, люди стали крепче запирать дома, погреба и амбары.
— Ну, што? Пощупам морячка, — насмешливо прошлёпал Голян, преградив дорогу Шурке, спускавшемуся с высокого крыльца сельского клуба. «Шестёрки» как по команде бросились на Шурку с кулаками.
— Вы что, салаги? За что? — опешил Шурка.
Град ударов посыпался на него со всех сторон.
Увёртываясь от них, он отпрыгнул, прижался спиной к стене. Заученным движением снял флотский ремень. Приготовился. «Шестёрки» отступили, но Голян — невысокий, плечистый крепыш — был уверен в себе. Ему очень хотелось на глазах зевак посрамить долговязого и не очень подвижного матроса.
— Щас, я тя умою, глиста, — презрительно рыкнул он и бросился с кулаками на Шурку, но… Тяжелая медная пряжка матросского ремня ребром и, к счастью, касательно рубанула его между головой и левым ухом, сделав разрыв ткани и оглушив Голяна. Заливаясь кровью, он сник. Его подручные окружили его. Шурка быстро ушёл. Толпа зевак, недовольная краткостью зрелища, разбрелась.
…Они подкараулили его через несколько дней поздно ночью. В глухом тёмном переулке, по которому Шурка возвращался от Маруси, ему не повезло.Когда мы с Валькой (моим другом) подбежали к месту побоища, Шурка, согнувшись, сидел на земле. Бескозырки на нём не было, воротничок гюйса был оторван, запачканная форменка выпущена из-под брюк. Рядом валялись штакетины от городьбы, которыми его били.
— Там… Спина… Пырнули… — только и прохрипел матрос.— В больницу бы, — сказал он ослабевшим голосом, тяжело дыша.
Валька посветил фонариком. Я осторожно завернул форменку и тельняшку и увидел на спине несколько колотых ран. Кровь сочилась из них, надуваясь воздушными пузырьками. В эту минуту к нам подбежал киномеханик — парень лет двадцати семи, недавно присланный в село райотделом кинофикации. Он толком никого не знал, но увидев, в чём дело, скомандовал:
— Быстро за лошадью. Я с ним останусь.
Через две минуты мы влетели на конный двор: Валька в избу за сбруей, я в конюшню. На память зная все стойла и всех лошадей, вывел самого смирного жеребца «Воронка». Валька притащил упряжь. Дрожащими руками мы запрягли лошадь и привезли матроса в сельскую участковую больницу. Было уже около трёх часов ночи…
Раны, которые нанёс отверткой Голян, оказались не столь опасны, как нам показалось. Дело замяли…
С тех пор прошло много-много лет. О той жизни уже никто и не вспоминал. Только моя мама, древняя старушка, не прочь была поговорить о тех временах и тех людях, когда я наведывался к ней. Однажды я спросил её:
— А ты помнишь Котлёнка?
— Какжа, — ответила она.
— Не знаешь, куда он делся?
— Гинул. Болтали, шта на Бизимянке в Самаре… Хто знат? Можа врут… Гинул!
